Неточные совпадения
Кто знает, быть
может, пустыня и представляет в его глазах именно ту обстановку, которая изображает собой идеал
человеческого общежития?
— Мы не
можем знать никогда, наступило или нет для нас время, — сказал Алексей Александрович строго. — Мы не должны думать о том, готовы ли мы или не готовы: благодать не руководствуется
человеческими соображениями; она иногда не сходит на трудящихся и сходит на неприготовленных, как на Савла.
— Если вы спрашиваете моего совета, — сказала она, помолившись и открывая лицо, — то я не советую вам делать этого. Разве я не вижу, как вы страдаете, как это раскрыло ваши раны? Но, положим, вы, как всегда, забываете о себе. Но к чему же это
может повести? К новым страданиям с вашей стороны, к мучениям для ребенка? Если в ней осталось что-нибудь
человеческое, она сама не должна желать этого. Нет, я не колеблясь не советую, и, если вы разрешаете мне, я напишу к ней.
Сестре ее прислали материйку: это такое очарованье, которого просто нельзя выразить словами; вообразите себе: полосочки узенькие-узенькие, какие только
может представить воображение
человеческое, фон голубой и через полоску всё глазки и лапки, глазки и лапки, глазки и лапки…
Это были отдаленные деревни, но их уже не
мог рассмотреть
человеческий глаз.
Может быть, станешь даже думать: да полно, точно ли Коробочка стоит так низко на бесконечной лестнице
человеческого совершенствования?
Здесь Манилов, сделавши некоторое движение головою, посмотрел очень значительно в лицо Чичикова, показав во всех чертах лица своего и в сжатых губах такое глубокое выражение, какого,
может быть, и не видано было на
человеческом лице, разве только у какого-нибудь слишком умного министра, да и то в минуту самого головоломного дела.
Паратов. Очень просто, потому что если мужчина заплачет, так его бабой назовут, а эта кличка для мужчины хуже всего, что только
может изобресть ум
человеческий.
— Он говорит, что внутренний мир не
может быть выяснен навыками разума мыслить мир внешний идеалистически или материалистически; эти навыки только суживают, уродуют подлинное
человеческое, убивают свободу воображения идеями, догмами…
— Спрашивал. Ей известны все
человеческие размышления, а книгу «Плач» она отметает, даже высмеивает, именует ее болтовней даже. А сам я думать
могу, но размышлять не умею. Вы, пожалуйста, не говорите ей, что я спрашивал про «Плач».
— «Русская интеллигенция не любит богатства». Ух ты! Слыхал? А
может, не любит, как лиса виноград? «Она не ценит, прежде всего, богатства духовного, культуры, той идеальной силы и творческой деятельности
человеческого духа, которая влечет его к овладению миром и очеловечению человека, к обогащению своей жизни ценностями науки, искусства, религии…» Ага, религия? — «и морали». — Ну, конечно, и морали. Для укрощения строптивых. Ах, черти…
Вы говорите, что дурно уснете — вот это и нужно: завтра не будет,
может быть, этого сияния на лице, но зато оно засияет другой, не ангельской, а
человеческой красотой.
С другой, жгучей и разрушительной страстью он искренно и честно продолжал бороться, чувствуя, что она не разделена Верою и, следовательно, не
может разрешиться, как разрешается у двух взаимно любящих честных натур, в тихое и покойное течение, словом, в счастье, в котором, очистившись от животного бешенства, она превращается в
человеческую любовь.
Самую любовь он обставлял всей прелестью декораций, какою обставила ее
человеческая фантазия, осмысливая ее нравственным чувством и полагая в этом чувстве, как в разуме, «и
может быть, тут именно более, нежели в разуме» (писал он), бездну, отделившую человека от всех не
человеческих организмов.
Скажут, пожалуй, «заблажил», но я скажу иное: по-моему, тут было все, что только
может быть серьезного в жизни
человеческой, несмотря на видимое брандахлыстничанье, которое я, пожалуй, отчасти допускаю.
Еще издали мы слышали смешанный шум
человеческих голосов и не
могли понять, что это такое.
Противоречие, заключавшееся в занимаемой им должности, состояло в том, что назначение должности состояло в поддерживании и защите внешними средствами, не исключая и насилия, той церкви, которая по своему же определению установлена самим Богом и не
может быть поколеблена ни вратами ада ни какими то бы ни было
человеческими усилиями.
— Да, разумеется, всегда были и будут судебные ошибки.
Человеческое учреждение не
может быть совершенно.
То же самое и с людьми, — думал Нехлюдов, —
может быть, и нужны эти губернаторы, смотрители, городовые, но ужасно видеть людей, лишенных главного
человеческого свойства — любви и жалости друг к другу».
И это не
может быть иначе, потому что взаимная любовь между людьми есть основной закон жизни
человеческой.
Через пять минут все было кончено: на декорациях в театральном костюме лежала по-прежнему прекрасная женщина, но теперь это бездушное тело не
мог уже оскорбить ни один взгляд. Рука смерти наложила свою печать на безобразную
человеческую оргию.
Слабое движение левой руки — вот все, чем больной
мог заявить о своем
человеческом существовании.
Александр Привалов, потерявший голову в этой бесконечной оргии, совсем изменился и, как говорили о нем, — задурил. Вконец притупившиеся нервы и расслабленные развратом чувства не
могли уже возбуждаться вином и удовольствиями: нужны были
человеческие страдания, стоны, вопли,
человеческая кровь.
Познание истины не
может быть только
человеческим познанием, но не
может быть и только божественным познанием, как, например, в монистическом идеализме Гегеля, оно
может быть только богочеловеческим познанием.
Демократия не
может быть в принципе, в идее ограничена сословными и классовыми привилегиями, внешне-общественными аристократиями, но она должна быть ограничена правами бесконечной духовной природы
человеческой личности и нации, ограничена истинным подбором качеств.
Женское частное сострадание
может привести к увеличению страданий, ибо оно не видит общей перспективы
человеческой жизни, целиком захвачено временно-частным.
Окончательная победа царства Духа, которая ни в чем не
может быть отрицанием справедливости, предполагает изменение структуры
человеческого сознания, т. е. преодоление мира субъективации, т. е.
может мыслиться лишь эсхатологически.
Я много раз писал о том, что структура
человеческого сознания не
может быть понята статически, что она меняется, суживается или расширяется, и в зависимости от этого человеку раскрываются разные миры.
И лишь углубление мировоззрения
может привести
человеческую личность, так трагически поставленную перед мировыми проблемами, к сознанию своего мирового исторического, а не «частного» только призвания.
Гуманитарная теория прогресса приносит всякого человека в жертву своему божку и не
может найти оправданий для страданий и жертв
человеческой личности.
Социализм, употребляя это слово в радикальном смысле, не
может решить основных вопросов
человеческого существования.
Но эта слабость и узость
человеческого сознания, эта выброшенность человека на поверхность не
может быть опровержением той великой истины, что каждый человек — всемирный по своей природе и что в нем и для него совершается вся история.
Но утопии глубоко присущи
человеческой природе, она не
может даже обойтись без них.
Допущение существования двух природ — божественной и
человеческой, которые
могут быть соединены, но не тождественны и не слиянны, есть истина, непонятная объективирующему разуму, сверхразумная, ибо разум сам по себе склонен или к монизму, или к дуализму.
В России в силу религиозного ее характера, всегда устремленного к абсолютному и конечному,
человеческое начало не
может раскрыться в форме гуманизма, т. е. безрелигиозно.
Экономическая система коммунизма
могла бы не быть еще тоталитарной социализацией
человеческой жизни.
С необыкновенной силой раскрывается в стихах Пушкина столкновение творческой свободы поэта и утилитарных требований
человеческой массы, черни, которая была у него,
может быть, более всего чернью дворян, чиновников, придворных, а не трудящихся масс.
Если любящий не
может соединиться со своей любимой, потому что они принадлежат к разным сословиям или слишком велико различие в их материальном положении и родители ставят непреодолимые препятствия, то это
может быть очень трагично, но это не есть выявление внутреннего трагизма
человеческой жизни в чистом виде.
Это — печально, это
может вызывать наше негодование, это — показатель большой тьмы, в которую погружены самые корни
человеческой жизни, но это так.
Да и сам принуждающий закон
может быть охранением свободы от
человеческого произвола.
Свобода
человеческой личности не
может быть дана обществом и не
может по своему истоку и признаку зависеть от него — она принадлежит человеку, как духовному существу.
Много наименований можно давать
человеческому типу, но человек менее меняется, чем это кажется по его внешности и его жестам, он часто менял лишь свою одежду, надевал в один период жизни одежду революционера, в другой период одежду реакционера; он
может быть классиком и
может быть романтиком, не будучи ни тем ни другим в глубине.
Третий исход, единственно желанный, обращен к
человеческой свободе, он не
может быть результатом фатальной необходимости.
Только потому, что человек отчужден от самого себя и выброшен вовне,
может явиться претензия победить трагизм смерти, главный трагизм
человеческого существования.
Эта метафизика основана на примате общества над
человеческой личностью, хотя и при предположении, что человек
может от этого примата только выиграть.
Ты знал, ты не
мог не знать эту основную тайну природы
человеческой, но ты отверг единственное абсолютное знамя, которое предлагалось тебе, чтобы заставить всех преклониться пред тобою бесспорно, — знамя хлеба земного, и отверг во имя свободы и хлеба небесного.
Вспомни первый вопрос; хоть и не буквально, но смысл его тот: «Ты хочешь идти в мир и идешь с голыми руками, с каким-то обетом свободы, которого они, в простоте своей и в прирожденном бесчинстве своем, не
могут и осмыслить, которого боятся они и страшатся, — ибо ничего и никогда не было для человека и для
человеческого общества невыносимее свободы!
Если бы возможно было помыслить, лишь для пробы и для примера, что три эти вопроса страшного духа бесследно утрачены в книгах и что их надо восстановить, вновь придумать и сочинить, чтоб внести опять в книги, и для этого собрать всех мудрецов земных — правителей, первосвященников, ученых, философов, поэтов — и задать им задачу: придумайте, сочините три вопроса, но такие, которые мало того, что соответствовали бы размеру события, но и выражали бы сверх того, в трех словах, в трех только фразах
человеческих, всю будущую историю мира и человечества, — то думаешь ли ты, что вся премудрость земли, вместе соединившаяся,
могла бы придумать хоть что-нибудь подобное по силе и по глубине тем трем вопросам, которые действительно были предложены тебе тогда могучим и умным духом в пустыне?
Может быть, мы станем даже злыми потом, даже пред дурным поступком устоять будем не в силах, над слезами
человеческими будем смеяться и над теми людьми, которые говорят, вот как давеча Коля воскликнул: «Хочу пострадать за всех людей», — и над этими людьми,
может быть, злобно издеваться будем.
Я сейчас здесь сидел и знаешь что говорил себе: не веруй я в жизнь, разуверься я в дорогой женщине, разуверься в порядке вещей, убедись даже, что всё, напротив, беспорядочный, проклятый и,
может быть, бесовский хаос, порази меня хоть все ужасы
человеческого разочарования — а я все-таки захочу жить и уж как припал к этому кубку, то не оторвусь от него, пока его весь не осилю!